Новости | Писатели | Художники | Студия | Семинар | Лицей | КЛФ | Гости | Ссылки | E@mail |
|
Евгений КУКЛИН
МОНСЕНЬЁР
театральный рассказ
Было время, когда, возвращаясь с работы, при пересадке с автобуса на метро, я любил заходить в рюмочную, что располагалась в маленьком переулке, совсем коротком, название его нигде не мелькало, или забылось, а выходил он на Пушкинскую улицу недалеко от Колонного зала. На нее я наткнулся случайно, срезал по обыкновению угол, сумма двух катетов длиннее гипотенузы, и вижу некая дверь, в меру приличная и вовсе не броская и надпись такая же “Рюмочная”. В больших городах меня всегда удивляло: вот проспект, шумное движение, огни сияют, реклама, красавицы, блеск витрин, а шаг в сторону и сразу другой темп, закоулки, мерность мерзости существования, ничейный, пестрый мусор и затхлость подворотни. А хочется золотой середины, уверенного движения вперед, порывов благородных и неопасных, свежего ветра, а не шторма. Ну, в общем, хочется чего-то. Вот я и потянул дверь и тут же оказался в малюсеньком зальчике. В одном углу лампочка зелененькая, в другом — под оранжевым пластмассовом абажуром, и пусто, нет никого. Хотя нет, напротив свет и человек незаметный, глаза умные, понимающие, и до тебя то ли ногти чистил, то ли книжку читал, ты расплачиваешься, а он наливает сто грамм чистой водки, и тоненький бутерброд в придачу. Если с морозу так это в самую точку, и в слякотную осень хорошо, только я не про то, как и где выпить n-грамм водки (кто ищет, тот найдет), а зацепила меня в этом зальчике не то чтобы солидность, неверно так сказать, присутствовала здесь именно чинность, строгость в напитках и вероятно неудовлетворенность. Ресторан — место шумное, выпендрежное; бар — бархатно-сладкое, а здесь пауза, минутка под оранжевым абажуром и можно подумать, чем недоволен за последний час, за день или год. И никто не мешает, ни жена, ни друзья. А до чего дойдешь — дело твое. Кто-то выпил — прослезился, как в храме, иной же только крепче зубы сожмет, на загривке другого. Сколько я в ней не был, посетители не запоминались, не задерживались в памяти, как и в зальчике самой рюмочной, лица их, волевые подбородки сглажены возрастом лет в сорок-пятьдесят, в одежде выше среднего — совслужащие госстроя, госстраха, госплана, гостеатров могучей страны. В один из заходов я был голоден (день холодный) и с аппетитом дожевывал второй бутерброд, размышляя о том, что он мог бы быть и потолще, когда, тихо спросившись, появился незнакомец, выпил свою рюмку — рука старческая, и холеная — взглянул на меня, казалось тут же забыл, однако: — Не узнаете!? Ах, ю-но-ша, память у вас девичья! Верно и не признали, не знаете?! Я пытался припомнить, но тут же бросил это занятие — не знаю здесь никого,—и как шутка звякнула в голове “архангел Михаил”. Собеседник выдержал паузу и продолжал с легкой обидой и чуть тише: — Этого следовало ожидать. Мы сходим в безвестность задолго до смерти. Когда о смерти говорят вслух, у меня возникает неловкое ощущение за смертность божеского творения и желание сменить тему. — Вы были так известны? — Хо-хо, мало сказать, я был премьером без малого пятнадцать лет. Пятнадцать лет — на первых ролях. Сначала в одном, потом пригласили, перешел в другой, надо же расти, и знаете, увел часть публики, верной мне публики. А роли? Я выбирал любую, мог спасти самый бездарный спектакль. Может быть и зря... Но знаете, — никаких конфликтов. Не было их у меня. Иных может быть это и возбуждает, но я с легкостью, как ножик в масло, входил в любую роль, мог кататься по сцене, скрежетать зубами, зрители хватались за валидол, а мог мягко на полутонах... Конечно, я мог на кого-то накричать, поиграть с режиссером, но без капризов, не как кошка с мышкой, а как достойные партнеры. Иной раз устроишь словесную баталию, а вокруг внимают, пустят потом шепотки, но все прилично, репутация у меня была безупречной. И отношения дружеские со всеми, с коллегами, с дирекцией, с рабочими, тогда редко встретишь средь них прохвоста. Гримерша, Эмма Петровна, души во мне не чаяла, если возможность выпадала, кусочек спектакля посмотрит, и в перерыве советик дает, и знаете ли, — дельный. А когда мне звание дали, такой банкет устроили, я все цветы в охапку собрал и ей подарил, а она выбрала несколько цветочков, и на ухо шепчет, что любит, и опять же советует кому цветы подарить, что б не обидеть никого и красиво было. В общем, не женщина, а ангел-хранитель. |
И длилось так, живу, играю, и все прекрасно, жизнью не обижен, жена пригожа —прекрасная хозяйка. И я любил, вначале пылко, и уважал, по настоящему, до конца если, какой роман и случался, допускал, то вдали от дома, что б ни звука до ее ушей. Частенько на фестивали выезжали, заграница, Чехия, Болгария — гастроли. И без гримас, без пошлостей прошу, а увлекался, жаден до жизни был, и не старик благообразный, а в мышцах кровь играет, и действия, игры душа ждала. Мне сейчас различить трудно, что в двадцать, а что в тридцать я ощущал, какие испытывал чувства, а вехи есть, остались события, мне и звание дали — еще сорока не было, а чувства не то чтобы не помню — не различаю от своих героев. А представь, диапазон — Шекспир — Ричард III, Лермонтов — Арбенин, Чехов — Астров, а источник один. С суконным рыльцем в калашный ряд не пролезешь, здесь страдания, страсти высшей пробы нужны, чтобы душу, как кишки из нутра вынуть и на кон поставить. А где наитие взять и силу? От бога? И так — и отговорка. Хоть чуть-чуть, а и в жизни к этому прикоснуться надо. И я на многое решался, думал, прикоснусь, а остальное додумаю. И с гримершей, Аллой Петровной, я уж упоминал, был роман, обреченно-любовный, и с честью я из него вышел, ангел-хранитель — моя режиссура, и исполнение может и самое лучшее. Театр — годы идут — театр — лучшие роли, мог быть доволен и был доволен, возраста не боюсь, но все же ловил себя на мысли, сыграть бы в кино, что-нибудь в классике, да любую заметную роль. А предложений нет. И я прячу свое желание, поддерживаю полупрезрительные разговоры. А сам, как мальчишка, случайно узнаю, что бывший коллега сыграл какую-то роль, фильм идет там-то, там-то. И еду, иду на утренний сеанс. Перед нами поставили две рюмки, я удивился и продолжал слушать. — И здесь появляется он. Актер. Окончил училище, играл в провинции, какой-то успех, и вот возвращение в столицу. Играем, почти не пересекаемся, но я все же присматриваюсь, а он обычный, скорее человек с улицы, вперед не лезет и роли достаются второго плана. И как снег, на голову — слухи, что Оленька, прекрасная актриса, великолепная женщина, умненькая, эгоистична в меру, вдруг влюблена в него, как кошка. Как? Что? Почему? Быть такого не может. Может, оказывается. И еще роль ему дают в новой постановке приглашенного режиссера. Впрочем, я в этот спектакль и не рвался, знал, что жизнь его будет недолгой, непременно закроют или поправят, скажут — театр академический, вы уж чести не роняйте. Или главреж, сам забздит, и две пьески про рабочую жизнь поставит, чтоб сей яркий алмаз прикрыть. А мне в них играть уж обязательно, да больно скучно. А нас пригласили в Амстердам — престижные гастроли. И точно, почти всех, кто в декадентской постановке участвовал за рубеж не пустили, не обошлось здесь и без внутренней грызни и писем в инстанции, жаль и я под некими подписался. Ну а когда с гастролей вернулся, любовь его с Оленькой кончилась — разбежались в разные стороны, и тихо без огласки — слова не вытянешь. Живу я, и чувствую заскучал, в полусерьез думаю — коллекционировать что-нибудь начать — монеты старинные или миниатюрки, по музеям ходил, но как-то не по нраву это мне пришлось, а вот на даче камин делал и решил изразцы разной росписи собирать. И набрал, навыискивал немалое количество. А потом пропал интерес — лежат куски холодные, строительный материал и только. Так что не вышло из меня коллекционера, а камин или печь — это дом, их сто штук не построишь, и если душе тоскливо ее у печки не отогреешь. Мы актеры, нам надо что бы рядом, живое было, коварство или любовь, чтобы билось, пульсировало сердечко. А так получилось, вроде я в театре первый, и не свита, а окружение есть, они мне поддержка, до поры до времени, ведь знают, угадывают, что пальма первенства уже не моя, только им лучше это умалчивать, театр — корабль и не сильно крепкий. Сезон, другой, чехарда с режиссерами и нет его, театра, канул в Лету, одни традиции — дым на горизонте. “Архангел Михаил” взмахнул рукой, и я увидел, как четырехтрубный пароход ушел за горизонт, издав прощальный гудок, слившийся с сигналом автомобиля, прокатившегося по переулку. — Вы видели когда-нибудь старые декорации? После того как их вынесли на задворки, и солнце, дождь вдоволь их напитали? По мере того как мой коллега всходил на сцену, я превращался в декорацию. Пышную, отточенно-профессиональную, но душевно немую. Женщина могла бы спасти меня. Но и здесь, я пытался увлечься, и снова съезжал на старые рельсы, проторенные пути, им плевать на мои сомнения, видели лишь мой иконостас и появлялась лишь новая картинка на нем, а ей — очки в копилку неуемного женского самоутверждения. А он жил плохо, разводился, оставался без квартиры, воевал за сына, ночевал где-то в подмосковье, опаздывал на репетиции, попадал в пьяные скандалы. Об искусстве говорил непонятно, просто нудно. На сцене все это уходило, не мешало ему, или наоборот помогало? На сцене он был другой, гибкий и смелый, чувствовал партнера и зрителя, вел его, вскрывал его душонку, теребил за множество невидимых, мгновенно налаженных ниточек. Он прошел другую школу. Я же чувствовал себя обманутым, раскрашенным паяцем, которого не научили, не посвятили в тайны извечного ремесла. Помахали перед носом, сказали: — Проходи, ты слишком любишь успех. И интересен лишь себе подобным. — Вы ждете, юноша, новых интриг, смерти обидчика? Я давно ушел из театра. Я забыт. Числюсь воспитателем в студенческом общежитии. Говорят, что у меня кличка “монсеньёр”. — И ни о чем не жалеете? Он пожал плечами, показал на стойку, и неторопливо вышел. Под занавес полагается выпить. Рюмка стояла налитой. Человек за стойкой нацелил умные глазки,— Мы играем эту пьесу не в первый раз. Монсеньёр остался вами доволен.
май 94
Опубликовано впервые
|